«Акционизм в России, по сути, умер»
Интервью с Павлом Крисевичем
Художник-акционист Павел Крисевич уехал из России в 2025-м году, но российские спецслужбы его не забыли и по-прежнему очень им интересуются. Работавшая осведомителем ФСБ активистка Рита Флорес рассказала, что Крисевич был одним из тех, о ком ей нужно было собирать информацию, а в конце августа и начале сентября под «карусельные аресты» по надуманным поводам попала жена Крисевича Елена. Возможно, это связано с тем, что Крисевич продолжает заниматься из-за границы акционизмом, рассчитанным в том числе на российскую публику.
В интервью «Новой-Европа» Крисевич рассказывает о жизни в эмиграции, своих французских акциях, о Рите Флорес и о «штазевских» методах Лубянки.
— Что происходит сейчас с твоей женой Леной Моргуновой?
— Могу сказать только, что Лена на свободе и в безопасности. По ее словам, давление со стороны спецслужб было только в момент задержания: тогда у нее эфэсбэшники забрали пароли от телефона и, видимо, потом потеряли интерес.
— Есть история с Ритой Флорес, которую все активно обсуждали, но больше в контексте Петра Верзилова. При этом она говорила в интервью и про интерес спецслужб к Philippenzo (Филиппу Козлову), и к тебе. Почему именно вы под прицелом?
— Потому что спецслужбы стараются не искать настоящих террористов и экстремистов, а берут людей, кто на виду: тех, кто выступает в защиту прав, против беспредела властей. Для нынешней власти такие люди — почти экстремисты.
Фил со своими крутыми проектами был на слуху. Ими занялись именно потому, что спецслужбы боятся людей, вокруг которых есть резонанс, которые делают что-то красивое. У Фила очень классный стрит-арт, и это их пугало.
Что касается меня… Когда я освободился [в 2025-м], я тоже был человеком на слуху. В моем случае они просто работают по списку. Я уже, можно сказать, признанный враг государства. Даже после того как я отбыл срок они [новыми делами и «карусельными арестами»] всячески демонстрировали, что я как будто под контролем, зарабатывали на мне себе новые «палки» и отчитывались о борьбе с «экстремизмом и терроризмом» в моем лице.
— Как ты относишься к самой фигуре Флорес и к ее поступку? Кто-то говорит, что она правильно сделала, кто-то — что это попытка обелить себя.
— Нормально: именно такие поступки показывают, как работает эта система, какой вообще масштаб репрессий в России. По-моему, это может помочь в будущем таким же людям, как Рита, попавшим в западню спецслужб и завербованным: по ее примеру они могут обратиться к структурам, которые помогают с эвакуацией, оказаться на свободе и уже там честно рассказать всё и сдать своих нанимателей.
— А насчет влияния на задержание Лены?
— Влияние, конечно, есть, но минимальное. Она моя жена, и когда я освободился, ее вместе со мной внесли в разные «экстремистские» списки. Из-за этого на границе ее часто останавливают, не пропускают без допроса и досмотра телефона. Лена сталкивалась ровно с тем же, что и я. Мне кажется, что и без этой истории она была всё ближе к вероятной эмиграции. В целом петлю затягивали туже, возможностей становилось меньше.
— Что ты думаешь о том, что в соцсетях Риту поддержали, а Надю Толоконникову, отказавшую ей в доверии, чуть ли не заклевали?
— Думаю, Толоконникова по-своему права: мы должны принимать Риту и ее поступок, потому что он может помочь, но нельзя забывать, что человек, который предал однажды, может предать и снова. То, как мы будем взаимодействовать с Флорес, должно зависеть от того, как она поведет себя дальше, уже на свободе, без давления российских спецслужб.
Понимаю, что всё это легло на ее совесть и она от этого тоже страдает.
— Ты согласен со всем, что она рассказала в нашумевшем интервью?
— Из того, что видели и слышали я и моя семья, могу сказать: она не обо всем рассказала точно. Надеюсь, в будущем она это публично исправит. Я знаю, как это бывает с такими интервью, тем более, что Дмитрий не журналист, а адвокат и правозащитник: он не задавал наводящих вопросов, чтобы она рассказала некоторые вещи подробнее.
Что до того, будет ли Рита помогать жертвам вербовки, я не разбираюсь в этой сфере. Но я доверяю Захватову: он много раз помогал людям эвакуироваться из России, и его работа очень важна для современной России. Так что если Флорес будет заниматься этим при его поддержке, думаю, она сможет реально помочь завербованным людям.
— Тебе не кажется, что эта история подтолкнула определенную шпиономанию? Теперь все думают, что в тусовке много «кротов».
— Нет, это просто систематическая работа. Мне кажется, такие люди, суки, говоря тюремным языком, есть всегда: и в оппозиционной тусовке, и в эмиграции. Могу сказать, что мне даже Рита говорила: на меня продолжают собирать материал, следят за тем, что я делаю во Франции. Но я понимаю, что нахожусь в свободной стране: свои акции я всегда стараюсь делать в рамках закона, пусть иногда и в серой зоне, и проблем с французскими властями у меня нет.
— А вообще у тебя были проблемы с законом в Европе из-за творчества?
— Довольно странный случай был в Черногории. Я делал проект для резиденции Марата Гельмана. А именно покрывал перьями купола австро-венгерских крепостей на побережье. Эти крепости можно назвать следами имперского военного присутствия, а мне хотелось превратить их в гнезда для птиц.Я покрыл перьями десять куполов на разных крепостях вдоль побережья. Местным было ок: я объяснял, что сделал это в мае, до начала дождей, с расчетом, что перья держатся на силиконовом клее и как только пойдут дожди, всё вернется на круги своя. Проект получился еще и экологически чистым, перья разлагаются и через полгода осыпались бы сами.
Но случилось вот что: какие-то, что называется, «русские душой» [люди] написали, что к ним якобы обращаются с жалобами, мол, мы тут портим культурное наследие Черногории, да еще в двадцатую годовщину независимости. Эта группа подала на меня жалобу в полицию, разослала обращения во все инстанции с требованием принять меры.
— Ты в итоге понял, что это за люди?
— Я спрашивал у тех, кто давно живет в Черногории, кто это такие. Отвечали: черт его знает, какое-то НКО, появившееся недавно, отражающее «позицию россиян» в Черногории и пытающееся так самоутвердиться. Судя по всему, эти люди просто забыли, в какой стране находятся. С чего бы черногорской полиции вообще меня искать? В итоге никаких санкций или задержаний, обращений. Купола простояли, а сейчас я иногда нахожу [в интернете] свежие фотографии: перья сошли и снова видна ржавая броня куполов, исписанная граффити и тегами хулиганов. Только уже без красивых перьев.
— Но во Франции такого не было?
— Для Франции я обычный член общества, который занимается творчеством. Это творчество освещает темы репрессий и защиты прав в стране, откуда я был вынужден уехать и куда искренне хочу вернуться, когда там станет безопасно. Для этого я и делаю всё, чтобы этот момент приблизить.
— Ты с переездом присоединился к местной культурной среде или все-таки остаешься в эмигрантской?
— На самом деле, второе. Это и есть главная дилемма художника-эмигранта: оставаться в своей теме или постепенно интегрироваться во французскую среду, становиться больше французом и заниматься уже французской повесткой, как в итоге получилось с [Петром] Павленским, который пытался влиять на выборы мэра Парижа.
Я просто не хочу становиться более французским художником. Понимаю, что не буду большим французом, чем сами французы, а им хватает своих художников, которые прекрасно отражают в искусстве переживания и мысли французского общества.
— Как думаешь, получается оттуда дотянуться до аудитории в России? Твои акции в основном освещают медиа, которые там не всегда доступны. Насколько ты чувствуешь реакцию российской аудитории и важно ли, чтобы она слышала и замечала твои акции?
— Конечно, это важно для любого, кто создает что-то на тему России, в защиту политзаключенных или прав человека. Для меня важно, чтобы мои акции привлекали больше внимания к тем, кто сидит в тюрьме, помогали собирать средства на передачи. В какой-то мере это получается.
Что касается влияния на Россию, оно, конечно, из-за границы гораздо меньше, и вообще оно сжалось у всей политической тусовки. Единственная возможность достучаться до людей в России — продолжать устраивать скандалы, цепляться за информационную волну, чтобы это было не просто политической акцией, а резонансной историей, способной проскочить через фильтры российских СМИ.
Единственный раз, когда это получилось, — февраль 2026 года, когда я с помощью нейросети наложил себя на видео с Лобного места. Это был оммаж Бреннеру в современном прочтении, когда я словно появился на Красной площади в кимоно и кинул клич: «Путин, выходи!»
— Ты вызывал его на бой?
— Да! И многие поверили, что это происходит на самом деле, поэтому ролик разлетелся — набрал сотни тысяч просмотров. Судя по комментариям, он дошел до российских пабликов и каналов. Было интересно наблюдать за реакцией россиян.Чтобы ролик не расходился как подлинное видео, мне помогал знакомый журналист: он следил за тем, как новость выходила в крупных изданиях, и сразу писал им, что это именно сетевой перформанс, просил исправил текст.
— Я сам видел, что реакция была огромной, прежде всего потому, что многие решили, что там был ты сам.
— Никогда не знаешь заранее, что именно «выстрелит». Мы все пытаемся поймать этот нерв: понять, что сможет вырваться за пределы околополитической тусовки и дойти до народа. Когда я что-то делаю как художник, для меня важно через акцию выразить политическую мысль, отношение к происходящему в России. Ну а если она не «выстрелит», то останется в моем портфолио, отразит мое мнение о происходящем, которое я часто не могу передать через текст в соцсетях.
— Менее безопасно, но легче?
— Да, на этом всё и строилось. Так работал акционизм в России 10-х — начала 20-х. У художников-акционистов есть такая заморозка: не все понимают, как вообще закончить акцию. Я понял: просто снимаешь — и всё. Мне уже неважно, есть полиция или нет. Конечно, приезд полиции всегда был удобной концовкой и для перформанса, и для медийного события.
— Можно сказать, полицейские были твоими первыми зрителями?
— Ну да. Это сразу выводило акцию за рамки политтусовки. По крайней мере, пока в России еще была хоть какая-то свобода СМИ. Акция сразу попадала в экстренные новости и доходила до широкой аудитории. А сейчас, в условиях цензуры [и работы из-за границы], всё зависит от непонятных алгоритмов соцсетей, и непонятно, что сработает.
— Есть какой-то новый способ обходить цензуру, пробиваться через нее, или готовых рецептов не бывает?
— Думаю, готовых рецептов нет. Главное — не прекращать деятельность. Если хочешь быть и художником, и активистом одновременно, надо заниматься этим систематически. Я могу без всякого стеснения назвать себя художником: у меня постоянно крутятся творческие идеи, я создаю что-то: не только перформансы, но и вполне привычный арт. Шью игрушки, делаю макеты карточных колод, рисую картины.
— В тюрьме ты вообще много рисовал?
— Да, и сейчас продолжаю. Рисование — это как наркотик. Большую часть картин я отдаю на аукционы, где собирают деньги для политзаключенных. Для меня это самое правильное применение моего творчества.
— На свободе рисуешь что-то новое?
— Рисовал, пока был в Черногории, — продолжал серию специально для идущей там выставки. Сразу после освобождения из тюрьмы у меня тоже были особые серии, рисунки с котами Металлостроя и скелеты на простынях Мёртвой Бутырки, но я их прекратил, чтобы они остались чем-то отдельным и уникальным, по большей части, тюремным. В первый год после освобождения я увидел огромное количество композиций и образов оконных решёток и стал перерисовывать их кровью на белом фоне.
— А ты по-прежнему используешь краски, которые, как в тюрьме, добываются кустарным способом? Там ты постоянно рисовал кровной краской.
— С красками уже всё более цивилизованно, в основном использую акрил. Например, в серии с решетками беру простыню, грунтую ее зубной пастой — мне нравится фактура этого грунта, — сверху рисую оконную решетку и закрепляю лаком-спреем для долговечности.
— Насчет решеток: я правильно понимаю, что это символ репрессий, или нечто иное?
— Эта серия больше о том, что мы годами привыкали видеть решетки на окнах первых этажей: в школах, больницах, детских садах, домах. И даже будучи свободными, мы часто смотрим на мир сквозь них.
— У тебя была акция у посольства России в Париже, где тоже были нарисованы решетки кроваво-красного цвета. Ты не кровью рисовал?
— Нет, конечно, это обычная фасадная краска.
— Насколько, по-твоему, такая акция эффективна? Мне кажется, несмотря на масштаб, она получилась не очень медийной.
— Мы задумывали ее не как акцию, а как проект стрит-арта. Мне давно хотелось поработать в этом жанре. Было важно создать работу, отразить, что я думаю о присутствии России в других странах. Я не против него [как такового], но я против зарубежных отделов путинской системы. Я за то, чтобы «Русский дом» остался, но при условии, что он не будет работать на спецслужбы и продвигать путинские нарративы о необходимости войны.
— Вообще, вокруг него до сих пор протесты: одни требуют его сохранить в старом виде, другие были бы рады его закрытию.
— Я подписал петицию за то, чтобы превратить его из пропагандистского пространства в свободный дом культуры и искусства.
— Расскажи подробнее: если правильно понимаю, в петиции участвуют уехавшие артисты и художники.
— Это идея художника Владимира Шаламова. Он руководит организацией «Прометей» и постоянно проводит в Европе выставки протестного искусства военного времени. Самая известная из них — ежегодная выставка «Художники против Кремля» в амстердамском пространстве De Balie. Там выставлено огромное количество протестных художников. Они продвигают идею, что существует протестное российское искусство и оно стоит особняком от путинского государственного искусства.
— Как можно было бы назвать новый проект вместо «Русского дома»? Можно ли вписать его в европейскую реальность?
— Должна быть просто свободная площадка, которая давала бы возможность выставляться людям, реально ограниченным в такой возможности в самой России. Ведь там остается очень много хороших художников, кого не берут на ярмарки современного искусства из-за цензуры и черных списков, современное искусство становится институционально стерильным. Я как иностранный агент вообще не могу даже своими силами организовать выставку. Сразу придет полиция, изымет картины, всех задержит.
Вот почему вместо институтов, которые Путин и его соратники использовали как плацдарм для операций мягкой силы, нужны площадки, где смогут показывать свое творчество те, кто лишен такой возможности на родине.
— Ты как акционист в несколько привилегированном положении: можешь провести акцию где угодно. Какие из акций твоего французского периода тебе больше всего запомнились по реакции публики? Были ли интересные моменты во время акции у посольства, или когда ты плавал в реке, или когда во рву лежал как «погибший солдат»?
— Именно со рвом и маками больше всего запомнилась. Это была акция с отсылкой к гибели Офелии у макета Дворца мира в Амстердаме. Когда я лег в этот ров, все прохожие стали следить за мной, пытаясь понять, что происходит. Но сотрудники парка не вызвали ни полицию, ни службу безопасности. Их больше беспокоило, не станет ли мне плохо. Когда я поднялся оттуда целым и невредимым, мне сказали: «Хорошо, что вы это сделали, просто в следующий раз позвоните в дирекцию, покажите фотографии [акции] — если там ничего такого нет, мы не против».
Мне вообще интересно, как здесь относятся к перфомансам. Когда я примотал себя скотчем к дереву у Триумфальной арки, отражая пытки на фронте и то, что происходит с российскими солдатами, отказывающимися воевать, некоторые люди подходили: «Да, это правильно, об этом надо говорить». Полиция вообще не вмешивалась. В этом обществе можно свободно рассказывать о проблемах, без каких-либо санкций или давления.
— Основная тема твоего творчества — репрессии и политзаключенные, многое посвящено действиям силовиков. Почему так?
— Наша система насквозь ими пронизана. Мне кажется, любое творчество 10-х годов, когда были активны арт-группа «Война» и Pussy Riot, и начала 20-х, когда акции делал я, так или иначе было неотделимо от действий силовых ведомств и их перегибов. Государство устроено так, что силовое давление пронизывает всё.
Мы просто делали портреты своего времени. Мы с Павленским работали в одно десятилетие, когда система достигла своего пика. Я понял это уже с началом войны: моя акция на Красной площади, где я выстрелил в себя на глазах у всех, идеально запечатлела ту точку истории еще относительно свободной, довоенной России.
После начала войны всё стало гораздо стремительнее скатываться в диктатуру, и акционизм, по сути, умер. В современной России слишком выросла цена подобных акций. Раньше в худшем случае я получал 30–40 суток, сейчас за такую акцию можно сесть на 8–10 лет.
— Мне интересно, существуют ли примеры допустимого в России антивоенного искусства?
— В открытом виде найти его практически невозможно. На каких-то площадках оно еще остается, но в формате фиги в шести карманах. И всё же протестный акционизм еще существует. Могу привести в пример акцию Данилы Мороза «Отключение». Она в основном разошлась по питерским пабликам: на видео девушка с проводами включает их, и подключенный к ним человек с ноутбуком падает в лужу.
Или, например, акция нацболов, хоть они и сторонники войны. После того как они повесили на дверь офиса Роскомнадзора замок, троих человек посадили по той же статье, что и меня. Они тоже акционисты-политзаключенные, как бы мы к ним ни относились.
— Сколько ты живешь во Франции — уже больше года? Как на тебя повлияло это время? Есть ощущение, что жизнь за рубежом как-то изменила твое сознание?
— Я стал гораздо свободнее мыслить. Понял, что теперь у меня действительно есть возможность быть собой, заниматься творчеством на серьезные темы, и общество это не порицает. Порицает его только российская силовая система, которая почему-то всего боится.
— Я читал, что ты еще в России обнаружил, что в твоей квартире кто-то переставлял вещи.
— Да, это было вскоре после освобождения. Мы с женой тогда серьезно поругались, и она несколько недель жила у мамы. Когда она вернулась домой, то увидела разбросанные у стены книги, а посреди комнаты лежала игральная карта — шестерка. У нас была карточная колода, но она обычно лежала закрытой в пачке, а тут эта шестерка оказалась на виду. Было очень странно: ни Лена, ни кто-то еще до того не приходил и всё остальное в квартире выглядело нетронутым. Но всё же мы чувствовали чье-то присутствие. Мы решили, что это были сотрудники ФСБ. Они могли воспользоваться моими ключами от дома, которые забрали при задержании.
— И оставить нечто вроде знака, предупреждения?
— Да. Это многое говорит о системе, которая хочет казаться такой же грозной, как гэдээровская «Штази». Мы все помним, чем это закончилось, что бывшие «штазевцы» получили от людей, которые вдруг оказались свободны и перестали их бояться.