Сюжеты · Общество

«Никакие разъяснения не заставят людей вновь поверить в Сталина»

Как Ефремов, Плисецкая, Смоктуновский и другие боролись с возвращением культа личности 60 лет назад

Мира Ливадина, специально для «Новой газеты Европа»

Мемориал жертв сталинских репрессий на Бутовском стрельбище под Москвой, Россия, 30 октября 2025 года. Фото: Максим Шипенков / EPA

16 февраля 1966 года двадцать пять представителей науки, литературы и искусства просили Первого секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева не реабилитировать частично или косвенно Сталина. Среди подписантов — те, чьи родные были репрессированы: Майя Плисецкая, Георгий Товстоногов, Марлен Хуциев, Иннокентий Смоктуновский, Корней Чуковский. А также ученые и писатели, кто сами отсидели сроки в лагерях в сталинское время.

Авторы письма отмечали: «В последнее время в некоторых выступлениях и в статьях в нашей печати проявляются тенденции, направленные, по сути дела, на частичную или косвенную реабилитацию Сталина». 

Письмо появилось накануне XXIII съезда КПСС. В связи с этим авторы послания сочли своим долгом донести до сведения Первого секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева свое мнение. 

Казалось бы, уже был 1953-й год, потом 1956-й, развенчание культа личности и вынос Сталина из Мавзолея… Но авторы письма высказывали «глубокое беспокойство» что именно на этом съезде реабилитируют вождя всех времен и народов.

Вопреки их опасениям, власти не стали реабилитировать Сталина. Что тогда, в 1966-м, двигало теми, кто подписал письмо, что оно значило для властей и для самих инициаторов — «Новая газета Европа» поговорила с историками, одними из сооснователей организации «Мемориал» Ириной Щербаковой и Александром Даниэлем.

Александр Солженицын перед домом Генриха Белля, Кельн, Германия, 14 февраля 1974. Фото: Bert Verhoeff / Anefo / Wikimedia

«Сталина не было в букваре! Его вообще не было!»

Я пошла в первый класс осенью 1956 года, когда массово сносились памятники вождю, — говорит Ирина Щербакова. — Правда, меня в октябрята принимали в Мавзолее, где еще лежали оба, но потом очень быстро всё вокруг начало освобождаться от Сталина. Я жила в самом центре Москвы, в пяти минутах от Кремля, поэтому для меня происходящее было очевидно. Помню, на станции метро «Арбатская» недавно открытую мозаику со Сталиным стали буквально уничтожать. Мы, дети, бегали смотреть на это. А в школе подвал у нас оказался заполнен портретами и бюстами со Сталиным, которые вынесли из каждого кабинета. И очень знаковая вещь для меня и моего поколения:

мы были первыми школьниками, в букварях которых не было Сталина. Его вообще не было!

Большую роль сыграл XXII съезд партии в 1961 году, на котором Никита Хрущёв снова двинул антисталинскую тему. Решением съезда Сталина тогда вынесли из Мавзолея и похоронили у Кремлевской стены (бюст появился там уже при Брежневе). В 1962 году был опубликован «Один день Ивана Денисовича» в «Новом мире». Это тоже было совершенно фантастическое событие! А уж когда Солженицына выдвинули на государственную премию… Фантастикой был сам факт, что тема репрессий входит в общественное поле, всплывает в памяти, появляется в литературе. 

При всей непоследовательности, при всех откатах хрущёвской политики, при том, что оттепель сопровождалась заморозками, при том, что посадки продолжались, при том, что была безобразная история с Манежем (разгром выставки авангардистов «XXX лет МОСХа»), подстроенная, надо сказать кремлевскими идеологами, Хрущёв всё же продолжал антисталинскую тему. 

Ирина Щербакова. Фото: Wikimedia

Но в начале 1960-х в стране начиналось похолодание. 

— Когда сняли Хрущёва в 1964 году, мне было 14 лет, — продолжает Ирина Щербакова. — Я очень хорошо помню этот момент, я была дома, болела, и услышала через две комнаты, как мой отец — литератор Лазарь Щербаков — очень громко говорит кому-то по телефону: «Ну, это конец». И положил трубку. Я в пижаме прибежала к нему и спросила, что случилось. «Сняли Хрущёва», — ответил он. Ему звонили журналисты из «Известий», которым первым пришло известие, что на Пленуме ЦК КПСС Никита Хрущёв снят с поста.

Папа мне сказал: «Аппарат его съел». А я была уже очень политизированная тогда. Знала, что у отца и без того неприятности были. Он много писал о военной литературе, сам был инвалид войны. В одной из своих статей ввел такой термин, как «окопная правда». В итоге пришло письмо из ЦК и папу «ушли» из «Литературной газеты». 

Я бы сказала, что для людей, которые снимали Хрущёва, играло роль, что он пытался разрушить ту каменную систему, что сложилась при Сталине. Он эту систему раскачивал, иногда, конечно, с ужасными экономическими глупостями, что настраивало всё население резко против него. Хрущёвское ощущение, что этот аппарат надо реформировать, очень многих злило. В том числе его решение об уменьшении армии. А политика «догнать и перегнать Америку» и вовсе закончилась для сельского хозяйства страшными проблемами. 

Само же продвижение им антисталинской темы было так или иначе потрясением идеологических основ. 

Как бы властями ни преподносилось, что снятие Хрущёва — это борьба с волюнтаризмом, что он развалил то, развалил се, — за его отставкой стояла цель охраны идеологических основ системы.

В начале правления Леонид Брежнев пытался провести косыгинские реформы. И эти годы стали экономически сравнительно успешными и создали системе оправдание: мол, мы стабилизируем всё, что развалил Хрущёв. К «разрушению» относили и антисталинизацию. Темы репрессий снова вымывались из литературы. Уже не было речи о том, что Солженицын получит госпремию. 

Главным мотивом того времени стала память о войне. С одной стороны, эта тема была для брежневского аппарата очередной ступенькой к партийной карьере, с другой — это действительно была память о том, что они сами участвовали в чём-то великом во благо страны и народа. Брежнев ведь сам воевал.

Ничего не работало идеологически так сильно, как память о войне. 

Мавзолей Ленина-Сталина, 1957 год. Фото: Wikimedia

У властей было ощущение, что святая память о войне, в которой погибло столько людей, — это тот клей, который склеит зашатавшуюся систему. Ведь еще после XX съезда в некоторых национальных республиках СССР произошли волнения. Самые известные протесты — с просталинскими выступлениями — случились в Грузии. И властям нужно было шатающуюся систему идеологически скреплять. В 1965 году, впервые с 1945 года, в стране торжественно, с невероятной помпой по указу Брежнева праздновали двадцатилетие победы. Страну заставили однотипными памятниками, «вечными огнями», могилами неизвестных солдат. В Волгограде построили «Родину-мать», хотя некоторые генералы, воевавшие в Сталинграде, выступали против этого памятника, отмечая, что излишний монументализм уничтожает народную память о трагедии. 

Монументальная пропаганда развивалась активными темпами и… словно черт из табакерки, снова появился Сталин как олицетворение победы — не той страшной цены, о которой вспоминать очень тяжело, а победы вождя. 

И эта победа, кстати говоря, означала и закрепление статуса «Восточная Европа за нами». Подступала «пражская весна»в Чехословакии… Недовольство в республиках вызывали у брежневского аппарата желание их нейтрализовать, скрепить развалившуюся идеологию, а независимые голоса заморозить. Очень быстро активизировались сталинисты, которые стали давить на Брежнева и его окружение. В литературе началось сильное противостояние сталинистов и антисталинистов. Яркий пример — существовали журнал «Октябрь», который был ретроградным и просталинским, и «Новый мир», который печатал Солженицына. 

В своей речи по случаю 20-летия победы Брежнев упомянул Сталина — впервые после 1956-го года. В зале сначала повисла тишина, а потом взорвался гром аплодисментов.

Вокруг Брежнева в ЦК еще оставались люди (их скоро выпрут), которые пытались поддерживать антисталинскую тему. Они надеялись, что после ХХ съезда процесс по антисталинизации, запущенный Хрущёвым, будет так или иначе продолжаться. Ведь еще не были реабилитированы (если говорить о партии) жертвы больших московских процессов. Тот же Бухарин, не говоря уже про Троцкого. 

Никита Хрущёв с космонавтами Валентиной Терешковой, Павлом Поповичем и Юрием Гагариным на трибуне мавзолея, 1963. Фото: архив RIAN / Wikimedia

Есть воспоминания журналиста Александра Бовина, он был в группе спичрайтеров Брежнева: он, Бовин, пришел к Брежневу и пытался протолкнуть фразу в речь генсека о необходимости реабилитации первых соратников Ленина. И Брежневу аж плохо стало… Все предложения он вычеркнул.

Ощущение надвигающейся ресталинизации носилось в воздухе и люди его чувствовали. Поэтому возникло это «Письмо двадцати пяти».

Страх перед фигурой Сталина и возможным возвращением его методов — этот страх был также у людей, которые вместе с Брежневым пришли к партийному руководству. Как известно, Хрущёв сказал, что главное его достижение — что он ушел на пенсию, а не под расстрел. Она стала мемом. Но это была очень важная фраза: для всех, чьи карьеры начались в сталинскую эпоху, наличие вот этой возможности просто уйти на пенсию, а не под расстрел, — на самом деле играло очень большую роль. 

Словом, сама вероятность отмены решения ХХ съезда уже вселяла ужас. 

Ходили слухи, что в конечном счете и Суслов, которого считали сталинистом, поддержал «Письмо двадцати пяти». Этим письмом преследовалась вполне охранительная вещь — гарантия того, что решения ХХ съезда пересмотрены не будут. 

Министр обороны СССР Маршал Советского Союза Р. Я. Малиновский принимает военный парад на Красной площади в Москве 9 мая 1965 года. Фото: mil.ru / Wikimedia

Процесс Синявского и Даниэля

В момент появления письма, в феврале 1966 года, в Москве шел резонансный судебный процесс над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Писателей-диссидентов судили за написание антисоветских произведений и переправку их на Запад. Статья 70-я УК РСФСР — «Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления советской власти». 

Это был первый процесс по обвинению в инакомыслии после хрущёвской «оттепели». Годом ранее судили Бродского, но формально — за тунеядство. Суд над Синявским и Даниэлем шел всего четыре дня — с 10 по 14 февраля 1966 года на выездном заседании Верховного суда РСФСР в центре Москвы на Краснопресненской набережной. Процесс сделали условно открытым, но попасть на него было непросто — пропуска выдавали в Союзе писателей. 

Синявского приговорили к семи годам исправительно-трудовых лагерей строгого режима, Юлия Даниэля — к пяти. Сын последнего — историк диссидентского движения Александр Даниэль, дежуривший в те дни у суда (внутрь 14-летнего подростка не пускали), — считает опасения тогдашней части интеллигенции о возвращении сталинизма преувеличенными: 

Юлий Даниэль (крайний слева на втором плане) и Андрей Синявский (слева на переднем плане) на судебном заседании 10 февраля 1966 года. Фото: Wikimedia

«Да, очень многие люди считали тогда, что идет возврат неосталинизма, завинчивание гаек и грядут новые репрессии. Но этот неосталинизм был не неосталинизмом, на мой взгляд. Власть совершенно не хотела давать задний ход. Как мне кажется, это было типичный такой misunderstanding — взаимное недопонимание между властью и обществом, интеллигенцией. У верховной власти, опять же на мой взгляд, не было идеи завинтить гайки. Если посмотреть на разного рода переписку между КГБ и ЦК КПСС вокруг дела Синявского и Даниэля, то мы увидим странную вещь: Семичастный (председатель КГБ в 1961–1967 гг.Прим. ред.) докладывает Брежневу о том, что суду над писателями надо придать максимальную гласность, чтобы развеять опасения интеллигенции о том, что возвращаются сталинские времена. Среди московской интеллигенции, пишет Семичастный, идут разговоры о том, что арест Синявского и Даниэля — это знак возвращения сталинских репрессий. Надо их разубедить, объясняет он Брежневу, а для этого надо придать этому делу открытость.

Вот мы расскажем интеллигенции, за что их реально посадили, и она сразу успокоится, поймет, что просто так не сажают, и всё будет нормально.

Эрнст Генри. Фото: Wikimedia

И, соответственно, решение ЦК об открытом суде над Синявским и Даниэлем с привлечением большого количества советской прессы исходило из этого же желания: подать всё так, чтобы люди правильно поняли арест писателей, перестали паниковать и писать протестные письма. Это очень забавно. Во-первых, абсурдность дела все прекрасно поняли. Во-вторых, если бы этот процесс проходил бы не в 1966 году, а допустим, в 1958-м, то возможно, так бы оно и было: люди бы повелись на это, проглотили. Но в 1966-м интеллигенция уже созрела до того, что ей хотелось большей свободы. И хотя в 1964–1965 годах уже появлялись какие-то знаки либеральных перемен, попытки экономических реформ, прекращение “лысенковщины” в науке, легкое ослабление цензуры, — обществу этого было недостаточно, люди, ждали и хотели, повторюсь, большего, и поэтому впечатление у них было, что власть тащит их назад в сталинские времена. Вот эта самая либеральная интеллигенция сильно эволюционировала со времен двадцатого съезда. А партийные идеологи этого не понимали, наивно полагая, что двадцатого съезда с них хватит». 

Инициатива

Одним из тех, кто собирал подписи к «Письму двадцати пяти», был Эрнст Генри, писатель, журналист, историк-публицист, в прошлом советский разведчик, — фигура противоречивая, но сыгравшая в появлении письма ключевую роль. Собирал подписи также Марлен Кораллов, отсидевший 25 лет за «контрреволюционные разговоры». 

«В январе 1966 года бывший сотрудник ФИАНа, в то время работавший в Институте атомной энергии, Б. Гейликман, наш сосед по дому, привел ко мне низенького, энергичного на вид человека, отрекомендовавшегося: “Эрнст Генри, журналист”. Как потом выяснилось, Гейликман сделал это по просьбе своего друга академика В. Л. Гинзбурга. Гейликман ушел, а Генри приступил к изложению своего дела. Он сказал, что есть реальная опасность того, что приближающийся ХХIII съезд примет решения, реабилитирующие Сталина. Влиятельные военные и партийные круги стремятся к этому. Их пугает деидеологизация общества, упадок идеалов, провал экономической реформы Косыгина, создающий в стране обстановку бесперспективности. Но последствия такой “реабилитации” были бы ужасными, разрушительными. Многие в партии, в ее руководстве понимают это, и было бы очень важно, чтобы виднейшие представители советской интеллигенции поддержали эти здоровые силы. <…> Я прочитал составленное Генри письмо — там не было его подписи (он объяснил, что подписывать будут “знаменитости”). Из числа “знаменитостей” я подписывал одним из первых. До меня подписались П. Капица, М. Леонтович, еще пять-шесть человек. Всего же было собрано (потом) 25 подписей. Помню, что среди них была подпись знаменитой балерины Майи Плисецкой. Письмо не вызвало моих возражений, и я его подписал. Сейчас, перечитывая текст, я нахожу многое в нём “политиканским”, не соответствующим моей позиции (я говорю не об оценке преступлений Сталина — тут письмо было и с моей теперешней точки зрения правильным, быть может, несколько мягким, — а о всей системе аргументации). Но это сейчас. А тогда участие в подписании этого письма, обсуждения с Генри и другими означали очень важный шаг в развитии и углублении моей общественной позиции. <…> Сейчас я предполагаю, что инициатива нашего письма принадлежала не только Э. Генри, но и его влиятельным друзьям (где — в партийном аппарате, или в КГБ, или еще где-то — я не знаю). Генри приходил еще много раз. Он кое-что рассказал о себе, но, вероятно, еще о большем умолчал. Его подлинное имя — Семён Николаевич Ростовский. В начале 30-х годов он находился на подпольной (насколько я мог понять) работе в Германии, был, попросту говоря, агентом Коминтерна. <…> Генри ни в коем случае не был “диссидентом”».

В письме двадцати пяти высказывалось«глубокое беспокойство»по поводу возможности частичного пересмотра решенийXX иXXII съездов, после того как, по мнению авторов, стало известно о«поистине страшных фактах о преступлениях Сталина»: «Мы считаем, что любая попытка обелить Сталина таит в себе опасность серьезных расхождений внутри советского общества. На Сталине лежит ответственность не только за гибель бесчисленных невинных людей, за нашу неподготовленность к войне, за отход от ленинских норм в партийной и государственной жизни. Своими преступлениями и неправыми делами он так извратил идею коммунизма, что народ это никогда не простит. Наш народ не поймет и не примет отхода — хотя бы и частичного — от решений о культе личности. Вычеркнуть эти решения из его сознания и памяти не может никто. Любая попытка сделать это поведет только к замешательству, к разброду в самых широких кругах. Никакие разъяснения или статьи не заставят людей вновь поверить в Сталина; наоборот, они только создадут сумятицу и раздражение.<…> Не менее серьезной представляется нам и другая опасность. Вопрос о реабилитации Сталина — не только внутриполитический, но и международный вопрос. Какой-либо шаг в направлении к его реабилитации безусловно создал бы угрозу нового раскола в рядах мирового коммунистического движения, на этот раз между нами и компартиями Запада. <…> не говорим уже о том, что любой отход от решений XX съезда настолько осложнил бы международные контакты деятелей нашей культуры, в частности, в области борьбы за мир и международное сотрудничество, что под угрозой оказались бы все достигнутые результаты».

«Не надо преувеличивать значение этого письма. Это не был текст, в котором бы по-настоящему говорилось и о памяти жертв террора, и о том, что это реально значит — возвращение Сталина и сталинизма, — говорит Ирина Щербакова. — Были сказаны политически очень осторожные вещи. Я думаю, они были подсказаны теми самыми людьми в партийных структурах, которые отвечали за идеологию. Для них были важны два момента: 1) не расшатывать и не морочить голову молодежи: не так уж давно был XX съезд, который всё сказал. Словом, давайте не будем сбивать людей с толку. И второе — международное сотрудничество: еще оставалась большая заинтересованность, чтобы сохранить так называемое мировое коммунистическое движение. Ну, и слова о важности борьбы за мир. Словом, в письме были очевидно подсказанные формулы. Вряд ли его формулировали таким образом сам академик Лев Арцимович или Виктор Некрасов. Но это письмо ставило перед собой определенную политическую цель и было одним из способов давления на Брежнева».

Среди тех, кто подписал «Письмо двадцати пяти», больше половины были лауреатами сталинских премий, причем некоторые получали ее дважды: художники Павел Корин, Юрий Пименов, Семён Чуйков и Борис Неменский, режиссеры Михаил Ромм и Георгий Товстоногов, артист Андрей Попов, ученые-физики Пётр Капица, Игорь Тамм, Андрей Сахаров, Лев Арцимович, писатели Валентин Катаев и Виктор Некрасов, историк Сергей Сказкин

  1. Академик АН СССР Лев Арцимович, лауреат Ленинской и Сталинской премий
  2. Олег Ефремов, главный режиссер театра «Современник»
  3. Академик АН СССР Пётр Капица, дважды Герой Социалистического Труда, лауреат Сталинских премий
  4. Валентин Катаев, член Союза писателей, лауреат Сталинской премии
  5. Академик АХ СССР Павел Корин, народный художник СССР, лауреат Сталинской премии, лауреат Ленинской премии
  6. Академик АН СССР Михаил Леонтович, лауреат Ленинской премии
  7. Академик АН СССР Иван Майский
  8. Виктор Некрасов, член Союза писателей, лауреат Сталинской премии
  9. Борис Неменский, член Союза художников, лауреат Сталинской премии
  10. Константин Паустовский, член Союза писателей
  11. Академик АХ СССР Юрий Пименов, народный художник РСФСР, лауреат двух Сталинских премий
  12. Майя Плисецкая, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии
  13. Андрей Попов, народный артист СССР, лауреат Сталинской премии
  14. Михаил Ромм, народный артист СССР, лауреат Сталинских премий
  15. С. Н. Ростовский (Эрнст Генри), член Союза писателей, лауреат премий Воровского
  16. Академик АН СССР Андрей Сахаров, трижды Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Сталинской премий
  17. Академик АН СССР Сергей Сказкин, лауреат Сталинской премии
  18. Борис Слуцкий, член Союза писателей
  19. Иннокентий Смоктуновский, член Союза кинематографистов, лауреат Ленинской премии
  20. Академик АН СССР Игорь Тамм, лауреат Нобелевской премии, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Сталинских премий
  21. Владимир Тендряков, член Союза писателей
  22. Георгий Товстоногов, народный артист СССР, лауреат Ленинской и двух Сталинских премий
  23. Марлен Хуциев, заслуженный деятель искусств РСФСР
  24. Академик АХ СССР Семён Чуйков, народный художник СССР, лауреат двух Сталинских премий
  25. Корней Чуковский, член Союза писателей, лауреат Ленинской премии

При этом почти никто из них со Сталиным лично знаком не был. Премии получали за свои открытия, работы, литературные произведения (Некрасов, например, за повесть «В окопах Сталинграда») и театральные постановки. После смерти вождя и развенчания культа личности эти премии никто не отнимет. Будут лишь называться иначе: вместо «сталинские премии» — «государственные». 

Треть подписантов были прямыми жертвами сталинских репрессий (дети расстрелянных или сами сидельцы, хотя об этом факте в письме прямо не говорилось). 

Майя Плисецкая, 1974 год. Фото: Wikimedia

Майя Плисецкая, балерина. Отец, первый руководитель «Арктикугля», затем генеральный консул СССР, была расстрелян в 1938 году как «шпион». Мать балерины арестовали вместе с грудным сыном, младшим братом Плисецкой, и выслали в Казахстан в Акмолинский лагерь жен изменников Родины специального отделения Карагандинского ИТЛ в системе ГУЛАГ.

Академик АН СССР Иван Майский. Был арестован как английский шпион. От расстрела спасла смерть Сталина.

Пётр Капица, физик. В 1934 году был насильно удержан в СССР во время посещения собственной матери и не смог продолжить работать и жить в Кембридже. 

Олег Ефремов, актер и режиссер. Отец работал бухгалтером в системе ГУЛАГа, часть своего отрочества будущий основатель театра «Современник» провел в воркутинских лагерях — многое видел, многое запомнил.

Инокентий Смоктуновский. Фото: Wikimedia

Иннокентий Смоктуновский, актер. Отец и дед были раскулачены и подверглись репрессиям. Дядя расстрелян. Сам Смоктуновский попал в немецкий плен, из которого бежал. Факт пребывания в плену отозвался в послевоенные годы: как «неблагонадежный», Смоктуновский получил «минус 39» — запрет на проживание и работу в 39 крупнейших городах. Несколько лет работал в Норильском театре. 

Марлен Хуциев, кинорежиссер. Отец репрессирован, погиб в 37-м.

Георгий Товстоногов, театральный режиссер. В 1937 году его отец — потомственный дворянин, инженер-железнодорожник, бывший работник Министерства путей сообщения Российской империи — был репрессирован как японский шпион. Георгия, как «сына врага народа», отчислили с четвертого курса режиссерского факультета ГИТИСа. Впоследствии восстановили.

Корней Чуковский, писатель. В 1938 году был расстрелян его зять — физик-теоретик и популяризатор науки Матвей Бронштейн. Корней Чуковский, посвятивший много времени выяснению судьбы зятя, узнал о его расстреле в конце 1939 года.

Михаил Ромм на съемках фильма «9 дней одного года». Фото: kino-teatr.ru

Другие, если и не были прямыми жертвами, то прошли через страх репрессий. 

«Были люди, которые даже поддерживали в какой-то момент сталинскую систему. Как например лауреат сталинских премий Илья Эренбург. Или режиссер Ромм, — говорит Ирина Щербакова. — Но у них было какое-то чувство ответственности. С Роммом вообще история сложная вышла: его фильмы “Ленин в октябре” или “Ленин в 1918 году” — это были очень мощные мифы. В покушениях на Ленина в 1918 году виновниками оказывались, конечно, “враги народа”, которые плели заговоры. И эти фильмы были на самом деле большим преступлением против истории. Потом после ХХ съезда Ромм вырежет из фильма все эти сцены и Сталина, а в 1966 году подпишет “письмо двадцати пяти”».

Весной 1966 года, ровно через месяц после первого письма, появится еще одно — «Письмо тринадцати». 13 деятелей науки и культуры также отправили обращение в Президиум ЦК, выразив свою поддержку авторам «Письма двадцати пяти». В этом послании подчеркивалось, что «реабилитация Сталина в какой бы то ни было форме явилась бы бедствием для нашей страны и для всего дела коммунизма». Среди подписантов снова были лауреаты Сталинской премии, причем как дважды (композитор Вано Мурадели и писатель Илья Эренбург), так и даже трижды (народный артист Игорь Ильинский, физик Абрам Алиханов, химик Иван Кнунянц). Кроме них, письмо подписали известный микробиолог и иммунолог Павел Здродовский (был репрессирован, несколько лет провел в лагерях, где работал на строительстве дорог и лесоповале), ученый-вирусолог Виктор Жданов, старый историк-большевик Пётр Никифоров, писатели Сергей Смирнов и Владимир Дудинцев (его отец, штабс-капитан царской армии, был расстрелян в Харькове красными), математик Андрей Колмогоров, биолог Борис Астауров и режиссер Григорий Чухрай. 

Бюст Сталину у Кремлевской стены, 5 марта 2000 года. Фото: Юрий Кочетков / EPA

Реакция

Видимой и публичной реакции на письма со стороны властей не последовало, но на следующем, XXIII съезде КПСС пересмотра решений XX и XXII съездов об осуждении культа личности Сталина не произошло. Письма сыграли свою роль. 

Ирина Щербакова: «Это письмо открыло эпоху общения с властью. Нельзя сказать, что при Сталине не было писем. Только и делали, что писали ему. Но эти письма всё-таки носили характер индивидуальных просьб и обращений. А “Письмо двадцати пяти” было первое публичное письмо. Это был жест. Акция. И поэтому она возымела действие. Во всяком случае, явилась одной из причин появления других протестных писем, за подписание которых, правда, иногда следовали репрессивные ответы власти. Для некоторых письма станут формой общественной борьбы. Именно с подписания обращений, кстати, у многих людей начнется диссидентская биография. Как у Сахарова».

В выступлении на XXIII съезде КПСС первый секретарь Московского городского комитета КПСС Николай Егорычев заявил

«В последнее время стало модным… выискивать в политической жизни страны какие-то элементы так называемого “сталинизма”, как жупелом пугать им общественность, особенно интеллигенцию. Мы говорим им: “Не выйдет, господа!”»

Но всё же возвращение Сталина происходило. В 1970-м на могиле у Кремлевской стены появился бюст — первый после сноса памятников вождю после 1956 года. В 1974-м автора книги «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына выслали из страны, обвинив в измене Родине и лишив советского гражданства.

«Тема репрессий в литературе, искусстве, кинематографе будет заморожена. Она долгие годы будет существовать лишь в иносказательной форме, — подчеркивает Ирина Щербакова. — Начался самиздат, массовое иновещание на западных радиостанциях с чтением запрещенных в СССР произведений. За хранение и передачу рукописей “Архипелага ГУЛАГ” людей в стране сажали. И по-прежнему ключевой точкой оставалась память о войне. В 1968 году выйдет первая серия фильма «Освобождение», где впервые с 1956 года, после развенчания культа, появляется Сталин. Его сыграл известный грузинский актер Бухути Закариадзе. Рассказывали (я сама этого не видела), что когда фильм показывали в кинотеатрах, при появлении Сталина на экране в зале начинались аплодисменты. К перестройке мы подошли в общем-то с очень подточенной, идеологически уже несостоятельной, но всё еще системой, созданной Сталиным». 

Горельеф с Иосифом Сталином, станция метро «Таганская» в Москве, Россия, 15 мая 2025 года. Фото: Максим Шипенков / EPA

Сегодня, когда Сталин не просто вернулся в российскую повестку, но и укрепился в ней достаточно прочно, возможны ли акции, подобные «Письму двадцати пяти»? 

«Нет, — уверена Ирина Щербакова. — Брежнев опирался на поддержку именно таких людей — известных и значимых, у которых есть авторитет в обществе. Когда письмо подписывают Чухрай и Некрасов, Товстоногов и Плисецкая, Сахаров и Тамм — это важный элемент культуры для определенной части интеллигенции, которая в свою очередь была важна и играла немалую роль тогда для Брежнева. Всё-таки снятие Хрущёва было еще свежо, и поддержка интеллигенции была необходима. Власть придавала значение тому, как к ней относится наука, как к ней относится литература, а как — искусство. А нынешней власти на это абсолютно наплевать. И это остро ощущается. Мнение авторитетных людей сегодня не играет вообще никакой роли. И для власти, и для большей части общества. Постмодернистское отношение к истории и к прошлому очень многих устраивает. И главное, что делает сегодня такое высказывание невозможным и бессмысленным, — это глубочайшее презрение Путина к культуре. А у Брежнева всё-таки такого не было».