Интеллигента переехало катком
Иллюстрация: Rina Lu
Интеллигента переехало катком. Он стал плоский, и его стали использовать в виде коврика для обуви. Вытирали об него ноги, вытирали, он стал очень грязный. Перевернули на другую сторону, снова вытирали-вытирали, стал еще грязнее. Тогда его как следует постирали, прополоскали, выжали, повесили сушиться, а он на ветру простудился и умер (советский анекдот).
Двухтомник «Осип Мандельштам глазами современников» («Вита Нова», 2025, под редакцией Леонида Видгофа и Олега Лекманова) имеет множество разных внутренних сюжетов. Главный сюжет — это, конечно, жизнь поэта, какой её знали другие, кроме того — разговор о его стихах, о его пути, о культурных влияниях, отзвуках и отражениях.
Но есть и еще один сюжет, который, по мере того как я постепенно знакомилась с книгой, занимал меня всё больше. Это сюжет об интеллигентных людях, оказавшихся в изоляции, среди общества с жестокими нравами, о писателях и поэтах, придавленных бытом, бедностью и страхом.
В книге звучат голоса многих представителей интеллигенции двадцатых — тридцатых годов, и в процессе чтения становится всё яснее, что сделала с людьми эпоха, как она деформировала даже самых стойких и талантливых — таких как главный герой книги.
Первое, что замечаешь, — проблематичность сохранения человеческого достоинства, даже не в критической ситуации, а в обычной жизни. В сообществе, которое оказалось в изоляции, людям очень сложно уважать друг друга и сохранять солидарность. Поневоле кому-то больше везет, а кто-то идет на компромиссы с властью, кто-то «сам виноват, что оплошал», кто-то хочет оправдаться, почему ему досталось больше дефицитного ресурса (оплачиваемая работа, жилплощадь и т. д.). Интеллигенция 20–30-х годов живет в коммуналке не только фактически, но и метафорически. Их как будто согнали куда-то, и в этой жуткой тесноте поневоле начинается грызня и амикошонство. Добавим фон нарастающей тревоги, страха, подозрительности, и получается настоящий ад.
Сергей Рудаков. Фото: Wikimedia (PD)
Знакомый Мандельштама в воронежской ссылке, литератор Сергей Рудаков, начинает с восхищения поэтом. Но очень скоро, наблюдая семью Осипа Эмильевича и Надежды Яковлевны с близкого расстояния, переходит в своих письмах жене на фамильярность и даже брань, пренебрежительно называет их «оськами», постоянно подчеркивает их «безумие», мнительность, неприспособленность к жизни, невыносимость в быту и общении.
«С своей волчицею голодной / Выходит на добычу волк», — иронизировал успешный писатель тех времен Валентин Катаев, иногда кормивший чету в ресторане.
Обостряются конфликты. Люди кидаются друг на друга — от безденежья, отчаяния, дефицита. Известный пример — свара Мандельштама и переводчика Горнфельда по поводу перевода книги «Тиль Уленшпигель». Издательство, выпустившее книгу, указало Мандельштама переводчиком, хотя он лишь свел вместе два перевода. Горнфельд возмутился. Последовала травля: Мандельштама называют «отравителем литературных колодцев, загрязнителем общественных уборных». И Горнфельд — честный профессионал, и Мандельштам — великий поэт, но мгновенно вспыхивает остервенение, вызванное общим болезненным напряжением, дефицитом ресурсов, фоном враждебности и насилия.
Один из мемуаристов рассказывает:
Когда живешь в обществе стыда, насилия и бесцеремонности, чувствительность к ним в конце концов снижаются. Мандельштам говорит об этом так:
Осип Мандельштам, Фото: Государственный музей А. С. Пушкина / Alamy / Vida Press
Олег Лекманов пишет в предисловии, что современники сплошь и рядом воспринимали Мандельштама как шута или сумасшедшего, потому что он был импульсивным, холерическим, часто смешным в своих проявлениях человеком.
Но ведь схожее окарикатуривание в разной степени переживали тогда многие деятели культуры. Когда жизнь так тяжела, все особенности личности обостряются до гротеска. Литераторы становятся шаржем сами на себя и одновременно пытаются этим спастись — как от внешней угрозы, так и от внутреннего раздрая. Пастернак инстинктивно надевает маску утрированно рассеянного поэта, с которого спрос невелик: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Ахматова застывает в роли трагической королевы, переносящей несчастья с античным достоинством.
Позже, спустя несколько десятилетий, спасением для советского интеллигента станет тотальная ирония. Стихотворение «Мне нравится иронический человек» — манифест сопротивления и сохранения человеческого достоинства под маской тотального сомнения и обесценивания. В самом деле, что еще можно делать, если с рождения живешь и развиваешься под прессом, кроме как иронизировать? Но ведь и как уродлива порой была эта защита, как она отравляла и самого носителя иронии, и окружающих.
Всё это стратегии выживания в условиях, когда невозможна не только свободная культурная деятельность, но и сохранение элементарной телесной неприкосновенности.
Постоянные сердечные приступы (по описанию похожие на панические атаки), которые переживал Мандельштам, его мнительность, стремление измерять себе температуру и лечиться, его, по его собственному выражению, «психозы», вплоть до попытки самоубийства, — абсолютно закономерная реакция организма и психики чувствительного человека. Он доведен до ручки и сжимается в предчувствии насилия.
Но самое несправедливое и зловещее, наверное, вот что. Человек культуры — по определению человек общественный. Очень трудно делать литературу без читателя. Да, существовали стратегии выживания с полной маскировкой текстов для души, которые писались в стол (Лидия Яковлевна Гинзбург), и стратегии радикального отчаяния, социализации в кругу двух-трех ближайших (Даниил Хармс), но это для немногих. Всем остальным хотелось хоть в какой-то степени сохранять диалог своего внутреннего мира с миром окружающим. Чем более открытым был писатель или поэт, чем сильнее ему хотелось, как Пастернаку, «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком», тем сильнее этот мир насилия его менял, трансформировал, а порой уродовал.
Любая самая малая надежда на то, чтобы быть поэтом не только для близких, приводила к тому, что незримое атмосферное давление расплющивало автора, как щепку.
Мандельштам, несмотря на радикализм своей позиции, не был исключением. Ему была очень важна аудитория, он читал стихи даже своему куратору из НКВД. О характерной ситуации пишет С. И. Липкин в своих воспоминаниях: Мандельштам решился обратиться по телефону с какой-то просьбой к Авелю Енукидзе, а тот его не узнал и подумал, что звонит его старый приятель, большевик по партийной кличке «Одиссей». Енукидзе назвал Мандельштама Одиссеем, а тот обиделся, думая, что чиновник смеется над его «античными» стихотворениями, «не понимая, что они известны только узкому кругу читателей».
Автограф стихотворения Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…», записанный на допросе в тюрьме. Фото: Alamy / Vida Press
В своем «самоубийственном» антисталинском стихотворении Мандельштам, единственный из больших русских поэтов, осмелился открыто противостоять террору. Затем — неважно, насколько он сознателен, насколько притворяется, врет себе или бредит, — следует ода Сталину, в которой есть и мотивы личной вины, и самоумаление, и почти все типовые приемы современных Мандельштаму похвальных стихов в адрес вождя, но при этом есть и «неуместная», по мнению современников, сложность, и, как выражался о поэте филолог Сергей Аверинцев, «противочувствие».
Больно видеть, как мозг человека выворачивается наизнанку, как бытовые, жизненные и литературные стратегии под спудом и под пытками становятся искаженными, уродливыми.
Частичным спасением кажется Мандельштаму и его современникам общность с европейской культурой, христианством, античностью. Для многих людей 30-х годов это еще живое воспоминание. Гуманитарии пытаются «дышать», делая переводы (к тому же это один из немногих способов заработка). Какая тоска по Европе слышится в «Рождестве» Пастернака («Стояла зима…»), в стихотворении Мандельштама «Я пью за военные астры»! Насколько сильно это контрастирует с изоляционизмом и попыткой тотального упрощения, господствующей в тогдашней официальной литературе! Текстам Мандельштама посчастливилось проделать и обратный путь: они Повлияли на многих европейских авторов и режиссеров, от Пауля Целана до Пьера Паоло Пазолини.
Но пройдет время, и изоляция начнет сказываться на русский литературе. Стихи советских да и части неподцензурных поэтов пятидесятых и шестидесятых годов уже во многом оторваны от тенденций и форм современности других стран. Неподцензурной поэзии 50–80-х годов слишком многое приходится изобретать самостоятельно, в чем-то она опирается на подпольно сохраненную традицию модернизма, например, обэриутов, а кое-что так и остается не прожитым и не освоенным.
Сейчас, после нескольких десятилетий сравнительной открытости, русская литература снова может оказаться в изоляции. Конечно, ситуация совершенно иная, и аналогии вряд ли уместны. Однако мне кажется, что нам полезно понимать, как меняется психика людей и механизмы функционирования литературного сообщества под влиянием страха, бедности и отсутствия широкого читателя для неподцензурных текстов. Может быть, не стоит удивляться тому, что единомышленники ссорятся или стремятся друг друга подставить, а стоит посочувствовать и поберечь их. Многое в прошлом опыте может быть поучительным и для нас.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}